Текст песни Мариам Петросян - Дом, в котором... - Во дворе
0 чел. считают текст песни верным
0 чел. считают текст песни неверным
Горбач играл на флейте, двор слушал. Он играл совсем тихо, для себя. Ветер кругами носил листья, они останавливались попадая в лужи, там кончался их танец, и кончалось все. Размокнут и превратятся в грязь. Как и люди. Тише, еще тише… Тонкие пальцы бегают по дыркам, и ветер швыряет листья в лицо, а монетки в заднем кармане врезаются в тело, и мерзнут голые лодыжки, покрываясь гусиной кожей. Хорошо, когда есть кусок поющего дерева. Успокаивающий, убаюкивающий, но только когда ты сам этого захочешь. Лист застрял у его ноги. Потом еще один. Если много часов сидеть неподвижно, природа включит тебя в свой круговорот, как если бы ты был деревом. Листья будут прилипать к твоим корням, птицы — садиться на ветки и пачкать за ворот, дождь вымоет в тебе бороздки, ветер закидает песком. Он представил себя деревочеловеком и засмеялся. Половинкой лица. Красный свитер с заплатками на локтях пропускал холод сквозь облысевшую шерсть. И кололся. Под ним не было майки — это наказание Горбач придумал себе сам. За все свои проступки, настоящие и вымышленные, он наказывал себя сам. И очень редко отменял наказания. Он был суров к своей коже, к своим рукам и ногам, к своим страхам и фантазиям. Колючий свитер искупал позор страха перед ночью. Страха, который заставлял его укутываться в одеяло с головой, не оставляя ни малейшей лазейки для кого-то, кто приходит в темноте. Страха, который не давал ему пить перед сном, чтобы потом не мучиться, борясь с желанием пойти в туалет. Страха, о котором не знал никто, потому что его носитель спал на верхней койке, и снизу его не было видно. И все равно он стыдился его. Боролся с ним каждую ночь, проигрывал и наказывал себя за проигрыш. Так он поступал всегда, сколько себя помнил. Это была игра, в которую он играл сам с собой, завоевывая каждую ступень взросления долгими истязаниями, которым подвергал свое тело. Простаивая на коленях в холодных уборных, отсчитывая себе щелчки, приседая по сто раз, отказываясь от десерта. И все его победы пахли поражением. Побеждая, он побеждал лишь часть себя, внутри оставаясь прежним. Он боролся с застенчивостью — грубыми шутками, с нелюбовью к дракам — тем, что первым в них ввязывался, со страхом перед смертью — мыслями о ней. Но все это — забитое, загнанное внутрь — жило в нем и дышало его воздухом. Он был застенчив и груб, тих и шумен, он скрывал свои достоинства и выставлял недостатки, он прятался под одеяло и молился перед сном: «Боже, не дай мне умереть!» — и рисковал, бросаясь на заведомо сильного. У него были стихи, зашифрованные на обоях рядом с подушкой, он соскребал их, когда надоедали. У него была флейта — подарок хорошего человека — он прятал ее в щель между матрасом и стеной. У него была ворона, он воровал для нее еду на кухне. У него были мотки шерсти, он вязал из них красивые свитера. Он родился шестипалым и горбатым, уродливым, как обезьяний детеныш. В десять лет он был угрюмым и большеротым, с вечно расквашенными губами, с огромными лапами, которые рушили все вокруг. В семнадцать стал тоньше, тише и спокойнее. Лицо его было лицом взрослого, брови срастались над переносицей, густая грива цвета вороньих перьев росла вширь, как колючий куст. Он был равнодушен к еде и неряшлив в одежде, носил под ногтями траур и подолгу не менял носков. Он стеснялся своего горба и угрей на носу, стеснялся, что еще не бреется, и курил трубку, чтобы выглядеть старше. Втайне он читал душещипательные романы и сочинял стихи, в которых герой умирал долгой и мучительной смертью. Диккенса он прятал под подушкой. Он любил Дом, никогда не знал другого дома и родителей, он вырос одним из многих и умел уходить в себя, когда хотел быть один. На флейте он лучше всего играл, когда его никто не слышал. Все получалась сразу — любая мелодия — словно их вдувал во флейту ветер. В лучших местах он жалел, что его никто не слышит, но знал, что будь рядом слушатель, так хорошо бы не получилось. В Доме горбатых называли Ангелами, подразумевая сложенные крылья, и это была одна из немногих ласковых кличек, которые Дом давал своим детям. Горбач играл, притоптывая косолапыми ступнями по мокрым листьям. Он впитывал в себя спокойствие и доброту, он заключал себя в круг чистоты, сквозь который не пролезут бледные руки тех, что путают душу. По ту сторону сетки мелькали люди, это его не тревожило. Наружность отсутствовала в его сознании. Только он сам, ветер, песни и те, кого он любил. Все это было в Доме, а снаружи — никого и ничего, только пустой, враждебный город, живший своей жизнью. Двор заносило листьями… Два тополя, дуб и четыре непонятных куста. Кусты росли под окнами, прижимаясь к стенам, тополя отмечали два наружных угла сетки, выходя корнями за пределы Дома. Дуб, росший у пристройки, пожирал ее могучими лапами и затенял свою часть двора почти целиком. Он вырос здесь задолго до того, как появился Дом, и помнил те времена, когда вокруг были сады, а на деревьях гнездились аисты. Как далеко простирались его корни? Пустая волейбольная площадка с ящиками зрительских мест п?6? Смотрите также:Все тексты Мариам Петросян >>> |
|
Gorbache played on Flute, the courtyard listened. He played very quietly, for himself. The wind circles wore the leaves, they stopped falling into the puddles, their dance ended there, and it was all. Split and turn into dirt. Like people.
Quieter, even quieter ... Thin fingers run through holes, and the wind throws the leaves in the face, and the coins in the back pocket are cut into the body, and naked ankles are frozen, covered with goose skin. Well, when there is a piece of sowing tree. Soothing, lulling, but only when you want it yourself.
The sheet is stuck at his foot. Then another one. If there is still motionless hours, nature will turn you on your cycle, as if you were a tree. The leaves will stick to your roots, birds are to sit on the branches and dump the gate, the rain will wash the grooves in you, the wind boils sand. He presented himself with a treewood and laughed. Half face. Red sweater with pop-bays on the elbows passed cold through the bald wool. And quoplet. Under him there was no shirts - this punishment Gorbach came up with himself. For all his misconduct, real and fictional, he punished himself. And very rarely canceled the punishment. He was harsh to his skin, to his hands and legs, to his fears and fantasies. Spiny sweater spun a shame of fear before night. Fear, which forced him to win on the blanket with his head, not leaving the slightest loopholes for someone who comes in the dark. Fear who did not give him to drink before bedtime, so that not to suffer, struggling with the desire to go to the toilet. The fear of which no one knew, because his carrier slept on the upper bed, and it was not visible from below.
And anyway, he was ashamed of him. Found with him every night, lost and punished himself for losing. So he always did how much I remembered. It was a game in which he played with himself, wiving every step of growing up to many torture, which was subjected to her body. Slipping on her knees in cold restrooms, counting up the clicks, squeezing a hundred times, refusing the dessert. And all his victories smelled defeat. After defeating, he won only part of himself, while remaining the same.
He struggled with shyness - rude jokes, with dislike for fights - the fact that they were in them got involved in them, with fear of death - thoughts about her. But all this is scored, drunk inside - lived in him and breathed his air. He was shy and rude, quiet and shumen, he hid his advantages and exhibited flaws, he was hiding under the blanket and prayed before bedtime: "God, do not let me die!" - And risked, rushing to the obviously strong.
He had poems encrypted on the wallpaper next to the pillow, he crushed them when bored. He had a flute - a gift of a good man - he hid it in a gap between the mattress and the wall. He had a crow, he stored for her food in the kitchen. He had wool's hundreds, he knit beautiful sweaters from them.
He was born with a sixpall and humpback, ugly, like monkeys of a young. At ten, he was sulfurable and bigger, with ever-raised lips, with huge legs, which grumbled everything around. Seventeen became thinner, quieter and calmer. His face was an adult face, her eyebrows struggled over the bridge, the thick mane of the colors of Voronenen feathers grew styling, like a spiny bush. He was indifferent to food and slightly in clothes, wore mourning under the nails and for a long time did not change his socks. He shy his hump and eels on his nose, shy, that he was not yet shaken, and smoked the phone to look older. In secret, he read dushchitelnaya novels and composed poems in which hero died a long and painful death. Dickens he hid under the pillow.